Главная Книги Биографии Эдуард Старк. Шаляпин - МЕФИСТОФЕЛЬ
Эдуард Старк. Шаляпин

Эдуард Старк. Шаляпин - МЕФИСТОФЕЛЬ

E-mail Печать PDF
Индекс материала
Эдуард Старк. Шаляпин
ПРЕДИСЛОВИЕ
ПЕРВОЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ
ДЕТСТВО, НЕВЗГОДЫ И ПЕРВЫЕ ШАГИ
СЕЗОН В МАРИИНСКОМ ТЕАТРЕ
СЛУЖБА В ОПЕРЕ С. И. МАМОНТОВА
ВОЗВРАЩЕНИЕ НА ИМПЕРАТОРСКУЮ СЦЕНУ
МЕФИСТОФЕЛЬ
ФАУСТ
БОРИС ГОДУНОВ
ИОАНН ГРОЗНЫЙ
ОЛОФЕРН
ДОН-КИХОТ
ДОН-БАЗИЛИО
СУСАНИН
ДЕМОН
САЛЬЕРИ
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Все страницы
"МЕФИСТОФЕЛЬ" БОЙТО

...... Мгновенье.
Прекрасно ты: Продлись, постой!

Клубились облака, синело прозрачное небо в беспредельном пространстве эфира, свиваясь и развиваясь, неслись хороводы безгрешных райских духов. Волны таинственных звуков наполняли вселенную: гpeмело, ширилось, росло торжественное пение и, сливаясь в одно могучее созвучие, летело в вышину к подножию лучезарного Престола, славословя Творца, Создателя бесчисленных миров...
Клубились облака, синело небо, гремело пение, ничто не нарушало святой гармонии небес...
Внезапно откуда-то из глубины послышались иные звуки: дерзкие, саркастические, они, нарушив гармонию райского пения, возвестили приближение кого-то, чья сущность вся враждебна Божеству. И вот из темной бездны взвился на небеса могущественный дух зла и застыл, неподвижный, устремив вызывающий взор огненных глаз наверх, туда, где пребывает светлое Начало. Это "он" - лукавейший из духов отрицания и беспокойный спутник человека... Это... Шаляпин?.. Не знаю, может быть... За этим перевоплощением, чудеснее которого не в праве желать искусство, не видно знакомого облика, не чувствуется артист и человек.
Мысль о человеческом далека, когда созерцаешь этот кошмарный призрак, неизвестно откуда явившийся, неведомо как повисший в бездонной пропасти меж облаков. Длинный, узкий, гибкий, он кажется жутким видением; точно язык черного пламени, точно смерчеобразный столб, метнулся он от земли к небу. Что-то чудодейственное скрыто в этом появлении сатаны. Смотришь на его черный плащ, который, ниспадая с тела волнообразными складками, теряется где-то внизу, и начинает мерещиться, будто ему и конца нет, -там, дальше, смешался он с густыми, тяжелыми тучами, из них летят на землю огненные стрелы, их грудь разрывается мощными раскатами грома... И, поднявшись над тучами, над бурей и грозой, сатана очутился в царстве тишины, в царстве мировой гармонии, вековечного строя вселенной. Зачем он здесь?.. Что нужно ему на небесах?.. Какой мрачной злобой горят его глаза на мертвенно-бледном, точно высеченном из холодного камня лице, как дерзок и властен в этом чуждом ему царстве жест его мощной руки, которым он, чудится, и землю и небо зовет на спор, каким грозным послом явился он сюда, послом враждебной стихии! Его обнаженные грудь, спина и руки говорят о каком-то загадочном смысле, веющем
от всего существа этого вечного отрицателя. духа сомнения и насмешки. Зачем он здесь?
Он пришел поспорить, побиться об заклад, благо ставка стоит спора: душа человека, да еще такого, как Фауст. И, точно трубный звук, гремит голос Мефистофеля. О, с какою беспредельной мощью раскатываются эти бархатные звуки, напоминающие голоса стихий, голоса живой природы, рокот морского прибоя, с яростью разбивающегося о прибрежныея скалы, шум водопадов, стремящихся со скалы на скалу в неприступных ущельях! И как меняется его лицо! Вот оно было гордым и спокойным. Но прозвучал ответ с неба, и оно исказилось судорогой демонического недовольства, глаза засверкали, все его существо изобразило безмолвное негодование. И вот, ему позволено:

....... Иди
И завладей его душою,
И, если сможешь, поведи
Путем превратным за собою.
Каким торжеством звучит в ответ голос Мефистофеля! Уверенность в победе придает ему еще больше мощи. О да! Он сможет завладеть душою Фауста и повести его за собою превратным путем! В это мгновение он чувствует себя равным Божеству: он-Зло, а там- Добро; посмотрим, чья возьмет. И равнодушно заявляет:


Охотно старика встречаю я порой,
Хоть и держу язык, чтоб с ним не препираться.

А когда величественное пение уже слишком надоедает ему, он бросает вверх язвительную фразу по поводу "этих ангелочков", полную сатанинского презрения, и исчезает кудато вниз, в темную бездну, исчезает таинственно, как-то согнувшись, и чудится, что он опрокидывается головою вниз, чтобы, пройдя сквозь тучи, сквозь бурю и грозу, устремить свой полет на землю, где его ждет сложное, ответственное дело.
И вот Мефистофель на светлом празднике. На нем монашеская ряса, капюшон надвинут на голову, а из-под него злобно горят глаза, и точно светится бледное лицо. Скользнул среди народа, безмолвно шевеля четками, прошел, исчез... Никто не догадался... Но только вечер сошел на землю, одни остались Фауст с Вагнером, монах явился снова, неслышно выплыл из глубины, весь серый и таинственный, как тот сумрак, в котором потонула окрестность; спиральными кругами, то замедляя, то ускоряя свои неслышно скользящие шаги, он медленно подходит к Фаусту и Вагнеру, все ближе, ближе, и кажется, что их "он завлекает в магическую сеть среди кругов своих". Вот подошел почти совсем вплотную, мгновение-оборотился к ним лицом, и его каменные черты явились из-под капюшона. Какое странное лицо! И до ясности знакомое. Таких писал суровый Рибейра, это его выражение, его черты, его колорит. И тем же жутким чувством, каким веет от созданий испанского живописца, повеяло в этот короткий миг, безмолвный, но полный значения, безмолвный, но пророчествующей о том, что будет дальше, какая испытания выпадут на долю Фауста, какая сложная развернется игра, где ставкою окажется бессмертная человеческая душа. Круг сузился. Испуганные Фауст с Вагнером повернули домой. И вслед за ними, точно клуб ночного тумана, неслышно скользнул зловещий, жуткий монах.
Сгустилась тьма, издалека доносится напев танцующих крестьян... Усталый Фауст вернулся к себе домой, в свой строгий и тихий кабинет, а за ним монах, таинственный и серый, скользя неслышными шагами, как тень, как сновидение, вошел и скрылся за альковную занавеску. Скорбит душа у Фауста, в священных книгах он ищет утешения, но едва успел он взяться за них, как из-за занавески на мгновение выставилось страшное лицо, устремило взор на Фауста и... скрылось. Снова берется Фауст за книгу вечной мудрости, но... "тому" неприятно, "тот" не хочет, и, под раскатывающийся вихрь оркестра, появляется вдруг перед Фаустом длинный, черный, как ночь, могучий и страшный сын Хаоса. На его лице, худом и бледном, словно отразилась сама вечность. Бесконечный ряд столетий пронесся перед этим лицом, оставив на нем неизгладимый след. Желтоватокоричневый цвет и сухость кожи сближают это лицо с теми каменными изваяниями таинственных божеств, что, пережив века, доныне стоят неподвижно, молчаливо храня недоступную людям тайну.
- Кто ты? - робко спрашивает Фауст.
- Частица силы я, желавшей вечно зла, творившей лишь добро. Мысль о том, что он, само Зло, исполненный стремления все разрушить, невольно творить добро, -искажает его лицо стихийной злобой. Торжественно, мрачно и властно он начинает:
- Я тот дух, что отрицает все и в этом суть моя... Воистину, страшная суть! Надо обладать могучей душой Фауста, чтобы спокойно созерцать такое видение.
- Я - смерть и зло! - гремит голос Мефистофеля.
Звуки катятся один за другим, немолчно, точно шум водопада; широкие, плавные, мощные, они отдаются в нашей душе, как звон набатного колокола, они, удар за ударом, чеканят облик того, чья стихия- все разрушать и, разрушая, издеваться, свища и хохоча над делом рук своих. Эта звуковая картина потрясает, не верится, чтобы ее мог создать простой человеческий голос. Тут чувствуется, что перед вами в самом деле не робкий человек, беспомощный и смертный, а некая стихийная сила, страшная, могучая, равная самому Божеству. Сквозь оболочку изящного кавалера, явившегося к Фаусту в его кабинет, сквозит все тот же черный призрак, который на небесах спорил о его душе...
И вдруг... нет, этот дьявол-удивительный актер! Ему, ведь, нужно приступать к делу, нечего тут терять попусту слова. И вот он весь согнулся, сразу точно утратил подлинную свою сущность, забыл, кем он только что назвал себя, и подобострастным тоном заявляет:
- Я буду твоим рабом.
И, точно молния, прорезывается сатанинская фраза, сразу напоминающая Фаусту, с кем он имеет дело.
- А там... мы роли переменим. Ты понял?
Договор заключен. Отныне он Фаусту-товарищ, раб и слуга, и в то же время - злой дух, жадно подстерегающий тот миг, когда его жертва упьется жизнью и в сладостном упоении воскликнем: "Мгновенье! Прекрасно ты, продлись, постой! ".
Началась погоня за душою человека, борьба с противником сильным и стойким.
Кто победит?
Они в саду у Маргариты. Фауст, в упоении любовного восторга, ухаживает за прелестной девушкой. Мефистофель... тоже ухаживает. Не правда ли, смешно? "Он"-и вдруг... ухаживает! Но зато же и проделывает он это! В каждом жесте, каждом слове - целая картина отрицания того, что всеми смертными принято считать высшим блаженством, самым полным счастьем, везде ироническое подчеркивание изнанки любви. И каким истинно сатанинским лицемерием звучат его слова:

- Я никогда не знал, что есть любовь!

Фауст и Маргарита в упоении. Единый миг, и пошлого франта, ухаживавшего за Мартой, нет: есть снова Мефистофель. Он вспомнил что-то необычайно важное, вспомнил свою игру, свой заклад, бросил Марту, только мешающую ему своей несуразной болтовней, притаился за кустом и весь обратился в ожидание: а вдруг! вдруг именно здесь Фауст произнесет заветные слова...
Но он не сказал их. А в ту же минуту Марта, давно искавшая своего кавалера, подхватила его под руку и... Мефистофеля нет: перед нами снова нарядный франт, -хотя один глаз его, нет-нет, да и сверкнет в сторону Фауста и точно раскаленным углем обожжет его...
Мрачные звуки наполняют воздух, чувствуется дыхание ночи, свистит и гудит ветер, шумит вековой бор, разверзлись пасти грозных ущелий, всколебался весь Брокен. Высокая черная тень скользит по скалам, увлекая за собою Фауста. Издалека звучит голос Мефистофеля. "Он" зовет на шабаш. И, откликаясь из глубины мрачных ущелий, рождается неистовый вопль, и бесчисленные духи тьмы слетаются на вершину, спеша на праздник сатаны. Цепляясь за деревья, всползая на скалы, прыгая через потоки, собираются они сюда, дикие, страшные, безобразные...
- Дорогому Мефистофелю, вашему царю!
Раскатываются откуда-то звуки громового голоса, полные непреклонной воли, требующие безусловной покорности, угнетенной, униженной, рабской... Нелепо-дикая толпа раздается. Ну и царь! Он подстать своим подданным. Куда девались и умные речи о высоких материях, которые Мефистофель держал в кабинете у Фауста, и важный вид рыцаря, руководившего Фаустом в суете земной жизни, и любезные улыбки, которые галантный кавалер с такой щедростью рассыпал, ухаживая за Мартой. Мефистофель весь преобразился.
Его руки и ноги голы; на полуобнаженные грудь и спину накинуто какое-то фантастическое тряпье, отливающее всеми отсветами огня, от яркого пламени зарева до потухающего отблеска костра; его лицо, эта маска извечного презрения, пылает еще пущей злобой, еще пущей гордыней стихийного отрицания. Воистину, он повелитель этого страшного народа, жуткой ночью слетающегося на вершину Блоксберга справлять чудовищное радение. Вот он стоит в кругу своих подданных, раболепно пред ним склонившихся и что-то шепчущих под мерные аккорды оркестра, стоит, подобный бронзовому изваянию, отлитому при огне адских горнов, гордо откинув голову и протянув над толпой стальной пружиной мышц окованные руки, плотно сведенные в кистях... Царь дает подданным свое благословение... Миг-и мощные руки, внезапно расцепившись, дикими, причудливыми изломами метнулись в воздухе, разрушая неподвижность и тишину, точно прошуршали в воздухе огромные серые трепетно-тонкие крылья, с гигантскими когтями на концах... Все вдруг завертелось, закружилось, запестрело, в смутном водовороте на мгновение исчез сам властитель ночного безумства. Но лишь на мгновение. Вот со скалы, похожей на трон, уже звучит все покрывающий властный зов:

— Царские одежды и скипетр дайте мне!

Его облачают в мантию, всю точно сотканную из змеистых огненных языков. Ему надевают на голову венец, сумрачно сверкающий остро торчащими железными зубьями, ему дают в руки скипетр, страшный скипетр, мертвую берцовую кость, -символ смерти и разрушения.
Ему мало. Ему хочется потешиться, позабавиться. Сегодня ведь праздник, редкий праздник плотского неистовства, а зловещий маскарад еще не кончен, еще не полон символа. Мефистофель-в царской мантии, на голове его-венец, в правой руке-скипетр, но... где ж держава? держава где?
- Хочу своей рукой сжимать весь шар земной! ..
Ему подают земной шар, он подхватывает его своим скипетром и высоко поднимает в воздухе, окидывая его злорадно торжествующим взором. Земной шар, покачивающийся на острие дьявольского скипетра из мертвой кости-какой символ! ..
Так сатана держит в своей руке весь мир. со всеми его пороками, всеми пожеланиями, его злобой, его жалкой суетой, так он повелевает человеческими страстями и, повелевая, издевается...
И Мефистофель, держа перед собою земной шар, поддев его своим скипетром, как забавную игрушку, дико хохочет и злорадствует над ним, жалким, злым, ничтожным:
- Помолившись-убивают! ..
И с размаха швыряет шар о землю, и бренные осколки "мира" разлетаются во все стороны.
Начинается сумасшедшая оргия. Все несется в головокружительной пляске, шумит и воет бор, гудит ветер, трясется весь Брокен, озаренный ярким пламенем. А "он" возносится высоко над дико пляшущей толпой, стоя на какомто подобии щита, одетый в свою мантию из языков огня, повелевая оргией, -могучий, страшный в своем торжестве и... вечный...
... Тюрьма. Здесь страдает и ждет конца смятенная душа Маргариты, и вместе с ней страдает Фауст, виновник ее несчастья. Но Мефистофелю до этого какое дело? Что ему людские страдания? Он только раз бросает в лицо Фаусту с непередаваемой силой иронический и злорадный упрек.
- Кто ж это сделал? Я или ты?
И затем остается глубоко равнодушным ко всему дальнейшему, навевая холодный ужас в душу Маргариты зловещей призрачностью своей длинной, в неясных очертаниях расплывающейся, черной фигуры, своим лицом, с которого смотрит смерть и перед которым леденеет человеческое дыхание.
Классическая ночь, царство древней красоты, строгих лиши, гармонии красок... Но Мефистофель тут совсем потерялся: даже ему, могущественному и вечному, не по себе. Здесь нет смолистых испарений Гарца, приятно щекочущих ноздри; нет голой, купающейся в тучах, скалистой вершины Брокена, где он чувствует себя могучим властелином над адскими исчадиями. Унылой тенью бродит он в кругу красавиц, всей пластикой своего тела передавая эту оторванность свою от эллинского мира, и скука, беспросветная скука царит на его лице. Покорный своей участи, избранной добровольно им самим, всем существом своим Мефистофель выражает только спокойное ожидание, не раздастся ли, наконец, хоть здесь из уст Фауста давно желанный, все разрешающий призыв:
"Мгновенье! остановись, прекрасно ты"... Но даже красота Елены, даже ее любовь не могли заставить Фауста забыться, и Мефистофель покорно склоняет голову: он точно начинает опасаться за успех своего дела.

И вот, наконец, предел... Снова кабинет Фауста, снова он-древний старец, а до сих пор не произнес заветных слов... Грозным призраком, весь вытянувшись в напряженном ожидании, снова похожий на черный смерч, стоить за его креслом Мефистофель, устремив на ускользающую добычу неподвижный, пристальный, душу пронзающий взор. Когда же, наконец? Игра что-то уж слишком затянулась... И мрачным укором звучит его голос, слова падают тяжело, точно капли в пустом каменном колодце:
- И не сказал ты сладкому мгновенью: Остановись! Прекрасно ты! ..
Конец близок. Последнее усилие Мефистофеля завлечь Фауста остается тщетным. Что делать? Мефистофель в отчаянии мечется, ища исхода. Но поздно. Уже звучит торжественный напев: на крыльях ангелов душа Фауста возносится в горные селения...
А он, отверженный, проигравши свой заклад и посрамленный, судорожно мечется и корчится: светлые розы, искры небесного огня, падающие дождем, палят его, ангельское пение оглушает. И он опускается медленномедленно, точно всасываемый землею, изнемогая в судорогах, посылая к небу в последний раз взгляд непримиримой злобы...
Вот впечатление. Вот некоторое слабое изображение того фантастического образа, который создавала перед зрителями волшебная сила таланта. И всякий раз, как падал занавес и в зале медленно гасли огни, необходимо было сделать над собою усилие, чтобы вырваться из оков небывалого очарования, чтобы очнуться к жизни.
Еще гимназистом я полюбил оперу Бойто; она казалась мне тогда каким-то откровением. Множество раз я слышал ее на сцене Мариинского театра, с различными исполнителями роли Мефистофеля, и, наконец, стал понимать, что произведение Бойто, если местами и выше "Фауста" Гуно, в смысле большого приближения к духу Гетевской поэмы, то все же чрезвычайно примитивно по своей фактуре, бедно гармонической изобретательностью, не блещет яркостью и оригинальностью оркестрового колорита, ординарно в отношении мелодическом и музыкально - драматическом. Наряду с этим росло и разочарование в действительной художественной ценности всего спектакля в его целом.
И вот пришел Шаляпин. На Мариинской сцене впервые выступил он в роли "Мефистофеля" 18 декабря 1902 года. Что же произошло? Отчего стал возможен художественный захват зрителя в оперном произведении, которое само по себе посредственно? Оттого, что Шаляпин, давая сверкать всем граням своего огромного таланта, покрыл собою и музыку, и текст, и обветшавшую живопись, и всю рутину представления. Образ, создаваемый им в опере Бойто, засиял таким ослепительным светом, что и все окружающее его на сцене, казалось, восприняло часть этого сияния. Необычайная сила увлекательности, присущая искусству Шаляпина, объясняется тем, что искусство идет впереди жизни, далеко оставляя ее за собою. Многое из того, что сейчас больше всего приковывает внимание художников, ищущих новых путей для театра, уже было предвосхищено Шаляпиным 10-12 лет тому назад.
Подлинная нагота вместо глупого трико, исчерпывающее проникновение слова музыкой и музыки словом, откуда рождается настоящая музыкально-драматическая речь, осуществляющая идеал вагнеровской музыкальной драмы, монументальность позы, ритмическая пластичность каждого движения, строжайшая слитность движения с музыкой, -все это уже тогда дано было Шаляпиным, найденное не теоретическим путем, более всего чуждым этому артисту, но исключительно силою творческой интуиции, и дано было в степени поистине расточительной.
Все исполнители роли Мефистофеля до Шаляпина появлялись в прологе на небесах в полном облачении джентльмена XVI столетия. Не говоря о том, каково было это облачение с точки зрения стиля, самое выступление Мефистофеля там, в бездонном пространстве, среди миров вселенной, в камзоле и при шпаге, совершенно нелепо и показывает только, до чего мало думали о художественности не только певцы, но и режиссеры. Что же сделал Шаляпин? Он в этом прологе явился нагим, насколько позволяла общественная условность; он не побоялся сделать это даже в стране художественного консерватизма, в Италии, при своем первом выступлении на сцене театра "Scala", ревниво оберегающего обветшавшая традиции. Нагим появился Шаляпин и в сцене Вальпургиевой ночи. Нет сомнения, что здесь сказалось глубочайшее влияние на творческие замыслы Шаляпина тех выдающихся художников, в беспрестанном общении с которыми он находился во время пребывания своего в опере Мамонтова. Подобное общение не может пройти бесследно для мало-мальски одаренной натуры, и естественно, что Шаляпин приучился каждый момент своей роли рассматривать в живописном и скульптурном освещении.
Представляя себе картину пролога в небесах, как бы ее написал художник, -не декоратор, думающий лишь о холсте и тюле, а настоящий мастер живописи, заботящийся обо всех деталях, в том числе и о такой немаловажной подробности, как фигура Мефистофеля, вырисовывающаяся на фоне облаков, мысля себя в гармонии со всеми подробностями, данными живописцем, Шаляпин, конечно, ни на мгновение не мог вообразить себя парадирующим в камзоле с прорезами и рукавами-буффами, с кистями, перчатками и шпагою; такой образ адского духа, беседующего с Богом, просто физически не может родиться в воображении художника.
Стихийный образ непознаваемой сущности зла, вечной антитезы Бога, если и может мыслиться нами в некоей человекоподобной оболочке, то уже во всяком случае вне всяких историко-этнографических подробностей. Чтобы заставить поверить в реальную воплотимость злого начала, нужно дать сначала стихийный обобщающий образ, а уж потом можете его облачать в какие угодно рыцарские доспехи; тогда станет ясно, что мефистофелевская сущность не сливается ни с какою одеждою, что всякое платье для нее-только дурной маскарад: чем меньше этого платья будет показано и в прологе, и в Вальпургиевой ночи, тем резче выступит перед нами природа Мефистофеля, как великого демона зла, гордости, насмешки, и царя плотских инстинктов, заложенных в природе и человеке. Это, так сказать, философское обоснование вопроса, за которым выступают на сцену соображения чисто художественные. Обнаженность в сценах, где обнаруживается стихийное существо Мефистофеля, дает артисту простор для создания целого ряда в высшей степени ярких, живых и величественных пластических моментов. Пластика Шаляпина поднимается здесь до последних пределов сценического совершенства, с нею может соперничать лишь его же пластика в роли Олоферна: только там она рождает в уме зрителя представление о диком сером камне ассирийских изваяний, а здесь чудится мощная бронза, словно отлитая при свете сверхъестественного пламени и потускневшая от налета неисчислимых времен. Обнаженная грудь, спина, руки с великолепной мускулатурой, все вместе дает впечатление столь совершенной чеканки и в то же время так идет к делу, так полно выразительности, стремящейся воплотить в телесном образе отвлеченную сущность, что перед этой скульптурой, материалом для которой служит живое человеческое тело, скульптурой, творимой из себя, ускользающей, неуловимой, всякий раз неповторимой, перед этим Мефистофелем, которого искусство отливает из живого артиста, кажется вдвойне ничтожным пресловутый мраморный Мефистофель Антокольского, жалкое пресс-папье, что-то придавливающее на полу одного из залов музея Императора Александра III.
Особенно выразительны здесь у Шаляпина руки. Ни у какого другого артиста вы не увидите более живой руки, живой от плеча до кончиков пальцев, и из этой живости творящей чудеса выразительности, причем каждый подъем вверх или прямо перед собою всей руки, каждый ее выгиб, каждый поворот кисти, при необыкновенном разнообразии положений пальцев, образует жест, отличающийся выдержанностью стиля и строжайшей гармонической законченностью. Способность Шаляпина отливать на сцене музыкально- пластические образы зависит от остро развитого у него чувства ритма; этому чувству подчиняется не одно только слуховое восприятие, но и все тело, как бы пронизываемое лучами музыкальной гармонии. Отсюда-необычайное совпадение каждого движения с музыкой. Что бы Шаляпин ни делал, как бы он ни стоял, ни двигался, ни оборачивался, ни жестикулировал, всегда у него движения точно согласованы с музыкой и из музыки вытекают, - последнее, конечно, в том случае, если музыка достаточно насыщена выразительностью, чтобы служить для пластики артиста надежною опорою; если этого нет, остается заботиться лишь о согласованности с ритмом. В том же самом "Мефистофеле" можно насчитать не мало мест, про которые отнюдь не скажешь, что здесь музыка породила жест, что пластическая выразительность совпадает с выразительностью музыкальной, причем одна дополняет другую. Так, очень колоритный жест Шаляпина, когда он с плотно сведенными вместе кистями рук., вытянутых вперед и обращенных несколько книзу, стоит над толпой, никоим образом музыкой не навеян, ибо музыкальное содержание этого момента, как и многих других, совершенно ничтожно и артисту приходится здесь главенствовать над музыкой. И в то же время, неумолимо подчиняя музыке каждый свой жест, Шаляпин все же допускает в известных пределах такую свободу
творчества, которая совершенно исключает всякую заученность, всякую однообразную повторяемость.
Если бы можно было изобрести способ записи исполнения актером роли, записи совершенно точной, при которой отмечались бы каждое движение тела, каждый жест, всякое проявление мимики, выразительность каждой фразы и каждой отдельной ноты, и если бы записать по этому способу исполнение Шаляпиным роли войтовского Мефистофеля, именно этой роли, как изобилующей особенно выразительными и живыми мгновениями сценического переживания, и полученную таким образом формулу или шаблон приложить, например, через год к той же роли, то думаете ли вы, что это повое исполнение, скажем в 25-й раз, вполне совпало бы с предыдущим, бывшим в 24-й раз? Нет. Они разошлись бы, и весьма существенно.
Тут мы наталкиваемся на любопытнейшую черту, которая резко отличает Шаляпина от всех других артистов. Он никогда не бывает одинаков. Вот почему, строго говоря, все нападки на него за то, что он не спешит пополнять свой репертуар новыми ролями, что он показывает всегда только старое, всем знакомое, -глубоко несправедливы. "Старое", "знакомое", верно ли это? В том-то и дело, что нет. Ни один из нас, как бы он ни был внимателен, не может сказать, что ему в малейших чертах знаком образ Шаляпина-Мефистофеля. Зрительная память, вообще, вещь очень несовершенная. Кажется, что вот все запомнил, ни одного движения не упустил, ни единого малейшего изменения лица, даже отдельные интонации все время звучат у тебя в ушах. И вот приходишь снова смотреть "Мефистофеля". Фигура та же, т. е. общий рельеф ее тот же, что был и раньше. Начинаешь внимательно следить за каждым проявлением жизни этой фигуры и ждешь: вот сейчас повернется и станет так, это прошлый раз ему удалось восхитительно. Ожидаемое мгновение наступило... артист повернулся и... стал совсем по другому, нисколько на прежнее не похоже. Хуже или лучше? Ни то, ни другое. По новому, так же хорошо. Взмахнул рукой. Раньше выходило удивительно пластично, но и теперь не хуже, только линия совсем другая. Сел не туда и не в три четверти, а в пол-оборота, -отлично, даже как будто скульптурнее, чем было раньше. Сказал фразу, -тогда было одно подчеркивание, теперь совсем другое. Тут вдруг отдельная нота, взятая как-то неуловимо иначе, осветила данное место новым светом. Оказывается, что нет числа новым краскам, которыми можно расцвечивать однажды созданный образ, словно на удивление зрителям артистом заготовлено неведомо сколько вариаций одного и того же сценического типа.
Но в том-то и дело, что у Шаляпина нет ничего заготовленного. Общая концепция роли-да, но и то еще вопрос, на сколько времени удовлетворяется он этой общей постройкой роли. В деталях же тут постоянный "ряд волшебных изменений". Если исполнение им в настоящее время роли бойтовского Мефистофеля считать вполне законченной картиной, то все предыдущее явится к ней как бы этюдами, один другого интереснее и по своей художественной ценности, по вложенной в них чистейшей красоте, нисколько не уступающими картине. Вот почему нельзя сказать, что
Шаляпин дает все одно и то же; в каждом избранном им сценическом образе он воплощает целый ряд вариантов.
Происходить это, мне кажется, потому, что творчество Шаляпина - отнюдь не головное, не кабинетное. Он не может дать себе известное построение роли с тем, чтобы, заучив все детали, потом повторять их неизменно на каждом спектакле. Есть такой способ работы, причем, если актер очень талантлив, он всегда сумеет затушевать заученность, так что зритель и не заметит следов предварительного труда, затраченного на воспроизведение типа. И, тем не менее, зритель, достаточно внимательный, всегда будет в состоянии предвидеть, какой у актера последует жест, какое он сейчас сделает движение, как скажет ту или другую фразу у Шаляпина нельзя ничего предвидеть заранее. Он сам не знает наперед, что у него выйдет. В общих чертах-да, но в частностях, которые именно у него имеют бесконечную прелесть, -никогда. Иногда им овладевает такой подъем, его голос звучит с такой яркой выразительностью, которые не могут не быть внезапными. Проявление чувства, как и пластика тела, рождается тут же, на сцене. Творчество происходить на наших глазах, перед нами совершается некое чудо: возникновение художественного образа, во всей его гармонической целокупности, из пламени вдохновения, горящего в художнике. И так как творческие силы, заложенные в Шаляпине, огромны, так как огонь вдохновения рождается в нем с божественной легкостью, то наше восхищение, наше любование всегда новы. Сила впечатления может быть большей или меньшей, это зависит от материала роли, но великое искусство всегда перед нами, с его таинственными высотами и непостижимой глубиной.



 

Итальянская вокальная школа

Кто на сайте

Сейчас 106 гостей онлайн
Пользовательского поиска

Архив

Яндекс.Метрика